«Вместо терновника поднимется кипарис, вместо крапивы поднимется мирт; и будет (это) Г-споду славой, знамением вечным, неистребимым» (Йешаяу 55:13). Наши мудрецы (Мегила 10б) трактуют этот стих агадически, относя его к праведникам, которые заменили злодеев в книге Эстер. «Вместо терна» — вместо злодея Амана, «вырастет кипарис (берош)» — это Мордехай. Почему он называется берош? Потому что он был назван «главой» (рош) всех благовоний, как сказано: «А ты возьми себе лучшие благовония: чистую мирру (мар дро́р)» (Шмот 30:23), а в арамейском переводе это передаётся как «мор дехи» (намек на имя Мордехая). «Вместо крапивы» — вместо злодейки Вашти, «вырастет мирт (хадас)» — это праведная Эстер, которая называлась Хадасса. «И будет это Г-споду во славу» — это чтение Мегилы. «В знамение вечное, которое не истребится» — это дни Пурима.

Одна из целей нашей Мегилы – подчеркнуть неустойчивость нашего народа, когда нами правят чужаки. Сегодня Мордехаю удалось найти благоволение в глазах царя, а завтра его может постичь судьба Амана. В наше время, эта тема особенно злободневна. На сегодняшний день, нам повезло: поменялся и сам «Ахашвейрош» (пришел Трамп вместо Байдена). У Трампа есть своя любимая Эстер (правда не жена, а дочь - Иванка), и любимчики Мордехаи (Кушнир и Нетанияху), но все это так же нестабильно, и мы не знаем, какая вожжа ему завтра попадет под хвост.

Поэтому я решил сделать краткий вольный перевод замечательной статьи профессора Бар-Иланского университета Давида Хеншке «Свиток Эстер как литературная маска». Автор дал мне разрешение на перевод, но подчеркнул, что он не знает русского языка, и не может проверить, поэтому любые ошибки – мои.

I

История спасения Израиля — таков, на первый взгляд, центральный сюжет Мегилат Эстер. На фоне двора Ахашвероша рассказывается о спасении евреев от руки злодея Амана благодаря Мордехаю и Эстер. Однако это привычное понимание вызывает трудности. Внимательное чтение обнаруживает, что автор Мегилы вовсе не изображает спасение и избавление как устойчивую и прочную реальность.

Спасение это, по сути, стоит на двух шатких опорах: царствовании Эстер и положении Мордехая. При этом автор Мегилы не скупится на намёки, указывающие на временный и случайный характер обоих этих достижений.

Что касается Эстер — всё совершенно ясно. Любовь царя к ней может угаснуть в любой момент, так же, как это произошло с Вашти. Ведь первое, что делает царь сразу после пира по случаю коронации Эстер, — собирает вновь девушек; и нет никаких оснований полагать, что среди них не найдётся та, кто вытеснит Эстер из его сердца. Это совершенно ясно следует из самой Мегилы: перед нами человек, неспособный на глубокую и постоянную привязанность к женщине, а лишь распущенный гедонист, относящийся к женщинам как к объекту удовольствия. Уже история с Вашти это показывает — и не только она.

И далее Мегила тонко продолжает эту линию: «вечером она приходит, а утром возвращается» — сам ритуал визитов к царю ясно говорит о характере этих отношений. Здесь необходимо сделать предварительное замечание: многочисленные языковые параллели Мегилы с библейскими текстами давно известны, но, как выяснится далее, далеко не всегда была осознана их резкая ироническая направленность. Когда автор Мегилы использует библейский оборот, он рассчитывает на то, что у читателя возникнут ассоциации с контекстом оригинального текста.

В этом ключе следует обратить внимание на выражение, описывающее подготовку девушек к встрече с царём: «ибо так исполнялись дни очищения их». Это выражение встречается в Танахе лишь ещё один раз — в описании бальзамирования тел умерших. Тем самым автор Мегилы даёт понять, что с точки зрения Ахашвероша перед нами не живые личности, а безжизненные тела. О каком-либо глубоком или устойчивом отношении здесь говорить невозможно.

Этот страх быть оставленной не только рождается в сознании читателя — сама Эстер прекрасно его осознаёт: «я не была призвана к царю уже тридцать дней». И действительно — кто знает, в чьих объятиях находится сейчас этот пьяница?

К этому чисто человеческому уровню автор добавляет ещё один, более глубокий. При смещении Вашти сказано: «и царство её отдаст царь другой, лучшей, чем она». Это выражение заимствовано из рассказа о лишении Шауля царства. А мы знаем, что царствование дома Шауля не было устойчивым и было отнято навсегда. Таким образом, использование этого языка намекает, что перед нами царство, изначально лишённое прочности.

И если так обстоит дело с Эстер, то то же самое справедливо и в отношении второй опоры спасения — Мордехая. Подобно тому как Эстер является заменой Вашти, Мордехай — лишь зеркальное отражение Амана. И точно так же, как Эстер может быть в любой момент отвергнута, Мордехай может в любой момент закончить так же, как Аман.

Автор Мегилы не скупится на языковые намёки, подчёркивающие это сходство: возвышение Амана и возвышение Мордехая описаны почти идентичными формулами. Оба поднимаются и падают исключительно по прихоти царя.

Следовательно, величие Мордехая столь же условно, как и величие Амана — оба зависят от капризов пьяного и неустойчивого правителя.

Кроме того, читателю хорошо знакомы параллели между возвышением Мордехая и возвышением Йосефа. Но тот, кто помнит конец истории Йосефа, не может не вспомнить и появление «нового царя, который не знал Йосефа». И здесь снова подчёркивается происхождение Мордехая от Шауля, чьё царство, как мы знаем, не могло быть долговечным.

Автор Мегилы, таким образом, не оставляет сомнений: оба основания великого спасения — сомнительны и непрочны, и в любой момент могут рухнуть. Даже после гибели Амана и его десяти сыновей утверждение «есть народ рассеянный и разрозненный» может быть снова выдвинуто — и нет никаких гарантий, что оно не будет принято вновь.

Более того, Аман явно отождествляется с Амалеком, а война с Амалеком, как известно, продолжается «из поколения в поколение». Так же, как после поражения амалекитян вновь появился их потомок Аман, так и после падения Амана может появиться новый враг.

И потому трезвый читатель вынужден задать себе вопрос: в чём же заключается великая польза этого спасения, если оно лишь возвращает нас к исходной точке?

 

II

К этому принципиальному вопросу о самом содержании Мегилы добавляется ещё один, возникающий из хода событий, описанных в сюжете.

Общеизвестно, что рассказ выстроен как цепь плотно сцепленных звеньев: одно событие неизбежно приводит к следующему, и невозможно изъять ни одно звено, не разрушив всю конструкцию. Поэтому читатель с удивлением останавливается на одном из эпизодов, который кажется кульминационным, но при внимательном рассмотрении совершенно не необходим.

Речь идёт о сцене с конём, на котором Аман должен был провести Мордехая по приказу царя. Нетрудно представить себе развитие событий и без этого эпизода: в ту ночь царю не спится, ему читают летопись, вспоминается история с Бигтаном и Терешем; наутро слуги торопят Амана на пир; ещё до того как Аман успевает попросить повесить Мордехая, Эстер обвиняет его, и по слову Эстер, с участием Харвоны, Аман приговаривается к казни. Зачем нужно описывать этот эпизод с царским конём? Здесь необходимо задаться более общим вопросом: каков вообще предмет Мегилы? Если основная цель — рассказ о спасении, то почему столь важное место занимает эпизод, который никак не продвигает это спасение?

Ответ становится яснее, если обратить внимание на рамочную структуру книги. Мегила начинается с подробного и чрезмерно развернутого описания царского пира и величия Ахашвероша. Уже это вызывает недоумение: библейский рассказ обычно экономен и не задерживается на деталях без необходимости. Здесь же мы сталкиваемся с поразительной избыточностью.

Более того, Мегила не просто начинается с описания величия царя — она к нему же и возвращается в конце. После завершения истории спасения, после установления дней Пурима, текст вдруг сообщает: «И наложил царь Ахашверош подать на землю и острова морские». Далее говорится о его могуществе и деяниях, записанных в летописях царей Мидии и Персии. Возникает естественный вопрос: какое отношение это имеет ко всему рассказу?

Если целью было завершить книгу похвалой Мордехаю, текст мог бы закончиться словами: «Ибо Мордехай иудей был вторым после царя Ахашвероша…». Однако Мегила поступает иначе: она вставляет описание царского могущества между установлением Пурима и окончательной характеристикой Мордехая. Это не случайность, а осознанный литературный ход.

Тем самым вырисовывается чёткая структура:
рамка
 — царство Ахашвероша;
внутренний сюжет
 — противостояние Амана, Мордехая и Эстер.

Следовательно, подлинным предметом Мегилы является вовсе не только борьба Амана и Мордехая, а нечто более широкое — сама царская власть, в рамках которой эта борьба разыгрывается.

Отсюда становится понятным и назначение сцены с конём. Этот эпизод не служит развитию интриги, но играет ключевую роль в раскрытии природы царской власти Ахашвероша. Именно здесь царская прихоть, нелепость и абсурдность проявляются в предельно наглядной форме.

Таким образом, сцена, кажущаяся избыточной, на самом деле является центральным элементом авторского замысла. Без неё портрет царства был бы неполным.

III

Для разрешения загадки Мегилы, по-видимому, следует обратить внимание на то, что можно назвать её внешней рамкой. Вся цепь событий начинается с приглашения Вашти показать свою красоту: именно её отказ запускает весь последующий ход повествования. Если бы речь шла лишь о завязке, мы ожидали бы краткого и сдержанного изложения, как это обычно бывает в библейском рассказе, который не склонен к избыточным описаниям, не служащим сути дела.

Однако мы сталкиваемся с прямо противоположным явлением. Описание царского пира поражает своей подробностью и развернутостью, не упуская ни одной детали придворной роскоши. Перед нами грандиозная картина, которая, на первый взгляд, вообще не требуется для понимания дальнейших событий.

Таким образом, Мегила открывается изображением царя и его величия — и к этому же изображению она возвращается в самом конце. Перед нами чёткая рамочная композиция: царство Ахашвероша как начало и конец, а между ними — вся история.

Становится ясно, что эта рамка не случайна. Она призвана подчеркнуть контраст между внешним блеском и внутренней пустотой царской власти. Автор Мегилы словно надувает до предела «воздушный шар» царского величия — лишь затем, чтобы позволить ему лопнуть под давлением собственных противоречий.

Не случайно в Мегиле ни разу не упоминается Имя Небес. С самого начала перед нами царь, который как бы занимает место Всевышнего: он властвует над ста двадцатью семью областями, над сушей и островами морскими. Но именно этот образ подвергается беспощадному разоблачению.

Постепенно выясняется, что царь не способен управлять даже собственным домом. Он не властен над своей женой, а затем — и над происходящим в его же дворце. На протяжении всей Мегилы повторяется одна и та же схема: Ахашверош никогда не принимает решений самостоятельно. Его воля формируется окружающими — советниками, слугами, женщинами, вином.

Как только кто-то высказывает идею, царь немедленно принимает её и придаёт ей статус закона. И тут же рассылаются письма во все области — «каждому народу по его языку» — провозглашая, что «каждый мужчина должен быть господином в своём доме». Уже здесь ирония очевидна: царь, не способный властвовать в собственном доме, требует, чтобы каждый мужчина властвовал в своём.

Так постепенно вырисовывается характер царской власти Ахашвероша. Сам царь как личность — ничто; всё значение сосредоточено во внешних атрибутах власти. Более того, царь оказывается первым рабом собственной царственности.

Это особенно ясно видно в эпизоде с Вашти. Когда гнев царя утихает, он вспоминает Вашти и желает её вернуть (автор здесь следует мнению, что Вашти не была казнена, но царь не мог ее вернуть, т.к. было записано в книге указов, что «Вашти не может предстать больше перед царем»). Теперь уже невозможно изменить ситуацию: «закон, написанный именем царя и запечатанный царской печатью, не может быть отменён». Не потому, что царь не хочет, а потому, что форма власти сильнее самого властителя.

Таким образом, истинная сила здесь принадлежит не царю, а безличному механизму «закона», который живёт собственной жизнью. Царь — лишь функция этого механизма.

Именно поэтому автор Мегилы снова и снова подчёркивает, что повеления передаются «через евнухов», что желания царя формализуются, отчуждаются и возвращаются к нему уже в виде обязательного закона. Его подлинная воля не имеет никакого значения.

Всё это подготавливает почву для дальнейшего раскрытия темы: царство Ахашвероша — это не царство разума, справедливости или порядка, а царство маски, в котором закон прикрывает произвол, а величие скрывает пустоту.

IV

Теперь становится ясно, что именно эта рамка — образ царской власти Ахашвероша — является ключом к пониманию Мегилы. Торжественное, почти гиперболическое изображение «величия царя» вступает в резкое и намеренное противоречие с тем, что происходит внутри этой рамки.

Автор Мегилы раздувает образ Ахашвероша до почти космических масштабов — властителя мира, царя над сушей и морями, — лишь для того, чтобы затем позволить этому образу рассыпаться под тяжестью собственной нелепости. Царь, который в начале кажется всевластным, по ходу повествования всё более раскрывается как фигура пустая, зависимая и жалкая.

Не случайно в Мегиле ни разу не упоминается Имя Всевышнего. Царь словно занимает Его место — и именно поэтому становится объектом сатиры. Сначала мы слышим о его безграничной власти, но почти сразу выясняется, что он не способен управлять даже ближайшим окружением. Он не господствует ни над своей женой, ни над слугами, ни над собственными решениями.

Каждый раз, когда возникает вопрос, требующий решения, царь перекладывает ответственность на других. Советники, евнухи, министры — все они говорят вместо него. А он лишь утверждает сказанное, превращая чужие слова в «закон».

Так возникает характерная особенность этой власти: царь не властвует, но подписывает. Он не принимает решений, но придаёт форму решениям, продиктованным обстоятельствами, страхами или прихотями.

Это особенно ярко проявляется в механизме рассылки указов. Любое, даже самое абсурдное решение немедленно облекается в величественную форму: письма рассылаются по всем областям, каждому народу — на его языке, всё фиксируется в летописях, всё заверяется печатью. Форма безупречна — содержание же может быть каким угодно.

Так «закон и порядок» превращаются в маску, скрывающую полную произвольность. Сегодня по «закону» приговаривают целый народ к уничтожению, завтра — по тому же закону разрешают этому народу истреблять своих врагов. Закон не выражает справедливость — он лишь фиксирует очередную прихоть власти.

Именно в этом контексте следует понимать постоянное подчёркивание в Мегиле слов «דת», «כתב», «ספרים», «טבעת המלך». Это не нейтральные детали, а элементы сатиры. Они показывают, как чудовищный произвол может выглядеть респектабельно, будучи облечённым в правильную форму.

Царь, связанный собственными законами, оказывается в ловушке. Даже когда он хочет изменить принятое решение, он не способен это сделать напрямую: закон «не может быть отменён». Остаётся лишь плодить новые указы, которые не отменяют прежние, а накладываются на них, создавая ситуацию формального хаоса, прикрытого внешним порядком.

Так возникает поистине абсурдная картина: в один и тот же день, по законным и официальным указам, одним народам предписано уничтожить евреев, а евреям — уничтожить своих врагов. Всё это — «по закону», «по указу царя», «с печатью».

Тем самым автор Мегилы доводит до предела и разоблачает саму идею человеческой, бюрократической, самодовлеющей власти. Царство Ахашвероша предстаёт как пародия на государство закона, где правовая форма используется для оправдания безумия.

И здесь становится очевидно: борьба Амана с Мордехаем — лишь средство. Истинным объектом критики является сама система власти, в рамках которой возможны и возвышение злодея, и его падение, и угроза уничтожения целого народа — всё это без всякой внутренней логики и морального основания.

V

Рамочная структура Мегилы, в которой внешняя сцена — царский двор, а внутри разворачивается история противостояния Амана и Мордехая, сама по себе является частью авторского замысла. Эта структура — не что иное, как литературная маска.

На самом деле ни Мордехай, ни Аман, ни все обитатели царского двора не являются самостоятельными действующими лицами в подлинном смысле слова. Все они — лишь фигуры в театре абсурда, разыгрываемом вокруг царя. Царская власть Ахашвероша — не рамка повествования, а его подлинный предмет. Борьба Амана с Мордехаем и его народом служит лишь иллюстрацией характера этой власти.

Автор Мегилы мастерски принимает на себя роль наивного и восторженного рассказчика, будто бы искренне восхищающегося величием царства. Но именно эта наигранная наивность и создаёт разрушительный сатирический эффект: чем торжественнее описывается царское могущество, тем более ничтожным оно выглядит.

Эта маска особенно заметна в финальном резюме событий, которое подаётся как официальная версия истории Пурима: «Ибо Аман, сын Амдаты, агегитянин, враг всех иудеев, замыслил погубить иудеев и бросил пур — жребий — чтобы смутить их и погубить. Но когда дело дошло до царя, он повелел письменно, чтобы злой замысел, который тот замыслил против иудеев, обратился на его голову».

Такое изложение выглядит благопристойно и логично — будто царь, узнав о злодеянии, немедленно восстановил справедливость. Но читатель, знакомый с реальным ходом событий, не может не почувствовать острую иронию: ведь именно царь утвердил этот замысел, именно он подписал указ об уничтожении евреев, и лишь его личная обида на Амана привела к изменению ситуации.

Этот разрыв между «официальной версией» и реальностью — одна из вершин сатиры Мегилы. Он подчёркивает несоответствие между тем, какой должна быть власть, и тем, какой она является на самом деле.

Теперь понятно, зачем в Мегиле упомянут эпизод с конём. Без него, мы бы подумали, что переворот в статусе Амана был справедливым и логичным, вытекающим из разоблачения его заговора против царицы. Но в царстве Ахашвероша так дела не делаются. Подобно тому как возвышение Амана было лишь результатом царского каприза, без причины и оправдания, таким же было и его падение.

Ту же иронию следует видеть и в заключительных стихах Мегилы, где вновь говорится о могуществе царя, о податях, о его великих деяниях, записанных в летописях. После всего, что читатель уже понял о характере Ахашвероша, эти слова звучат как откровенная пародия.

Особенно примечательно, что здесь же упоминается и «величие Мордехая, которым возвеличил его царь». Тем самым даётся понять: величие, исходящее от такого царя, не может быть подлинным и устойчивым. Оно столь же случайно и обратимо, как и возвышение Амана.

Отсюда становится понятен и известный талмудический мотив о том, что Мордехай был «угоден большинству братьев, но не всем». Вовлечённость в придворную власть неизбежно влечёт за собой духовные потери. Даже положительный герой не остаётся полностью незапятнанным.

Ирония Мегилы, таким образом, направлена не только против Амана, но и — пусть тоньше — против всей придворной реальности, включая Эстер и Мордехая. Все они в той или иной мере заражены ценностями двора: внешним блеском, иерархией, страхом перед формой.

VI

Возникает вопрос: не является ли автор Мегилы скрытым анархистом, стремящимся лишь разрушить саму идею царской власти? Или же в тексте содержится намёк на альтернативу — на иной тип власти, противопоставленный царству Ахашвероша?

Ответ на этот вопрос действительно присутствует в Мегиле, и он формулируется через резкое противопоставление двух систем «закона». Это противопоставление ясно звучит уже в словах Амана и Мордехая.

Аман утверждает: «Законы их отличны от законов всякого народа, и законов царя они не исполняют». Напротив, Мордехай говорит Эстер: «Не воображай, что спасёшься в доме царском более всех иудеев… ибо если ты промолчишь в это время, облегчение и спасение придут иудеям из другого места». Здесь сталкиваются два типа «дат» — два понимания закона и власти.

Это противопоставление получает дальнейшее развитие в истории «писем». Ахашверош дважды рассылает указы, касающиеся евреев, и эти указы по содержанию противоположны друг другу. Но и Мордехай с Эстер также дважды рассылают письма — уже по поводу установления Пурима. Однако между этими двумя типами писем существует принципиальная разница.

Законы Персии и Мидии объявляются неизменяемыми, но на деле они лишь сменяют друг друга, обнажая свою пустоту. Напротив, о постановлениях Пурима также сказано «никогда не прейдёт», однако их устойчивость иная: «и память о них не исчезнет из потомства». Это не формальная неизменяемость, а внутренняя прочность.

Здесь мы подходим к ключевому моменту. Мегила подчёркивает, что евреи не воспользовались правом грабежа, хотя царский указ это разрешал. Более того, многократно подчёркивается, что они приняли установления Пурима добровольно, «приняли на себя и на потомство своё». Это принципиально отличает их поведение от механизма царской власти, основанной на принуждении.

Именно в этом и заключается глубинный смысл выражения: «קיימו וקיבלו» — «исполнили и приняли». То, что когда-то было принято под принуждением (дарование Торы на Синае), теперь принимается заново — по собственной воле. Не страх и не власть становятся основанием закона, а свободное согласие.

Таким образом, Мегилат Эстер указывает на переходный момент в истории Израиля. Если Исход из Египта был избавлением, навязанным извне («Г-сподь будет воевать за вас, а вы молчите»), то Пурим — это спасение, в котором люди действуют сами, берут ответственность и принимают обязательства сознательно.

Эта идея тесно связана с формированием Устной Торы (основные раввинские законы и «ограждения вокруг Торы», которым мы следуем сегодня, были основаны Мужьями Великого Собрания). Именно в эпоху Пурима начинается период, в котором религиозная жизнь Израиля строится не на откровении и чуде, а на принятии, интерпретации и ответственности общины.

В этом свете становится понятным и высказывание Равы: «Человек обязан напиться в Пурим до того, чтобы не различать между “проклят Аман” и “благословен Мордехай”». Речь не идёт о стирании различий между добром и злом. Напротив — о выходе за пределы поверхностного взгляда, в котором кажется, будто всё зависит от умных людей, правильных ходов и политической проницательности.

На более глубоком уровне и Аман, и Мордехай — лишь фигуры, возвышающиеся и падающие по воле царя. Спасение пришло не потому, что Мордехай был мудрее, а Аман — злее, а потому что существует иная власть, не зависящая от прихоти земного царя.

Пурим учит видеть за маской истории не человеческий произвол, а скрытое Б-жественное руководство — не навязывающее себя, но раскрывающееся через свободный человеческий выбор.

Именно поэтому Мегилат Эстер — книга «маскировки». Под видом истории о дворцовых интригах она предлагает радикальную критику человеческой власти и одновременно формулирует модель религиозного существования без открытых чудес, но с полной ответственностью человека. Таков её подлинный, глубокий смысл. Четырнадцатого и пятнадцатого числа первого месяца Израиль вышел из рабства Египта и вошёл в служение Всевышнему, а четырнадцатого и пятнадцатого числа последнего месяца мы вышли из рабства вообще и пришли к настоящей свободе того, кто служит из любви».